Неточные совпадения
Хлестаков. Да зачем же?.. А впрочем, тут и
чернила, только
бумаги — не знаю… Разве
на этом счете?
Иван Антонович как будто бы и не слыхал и углубился совершенно в
бумаги, не отвечая ничего. Видно было вдруг, что это был уже человек благоразумных лет, не то что молодой болтун и вертопляс. Иван Антонович, казалось, имел уже далеко за сорок лет; волос
на нем был
черный, густой; вся середина лица выступала у него вперед и пошла в нос, — словом, это было то лицо, которое называют в общежитье кувшинным рылом.
Толстоногий стол, заваленный почерневшими от старинной пыли, словно прокопченными
бумагами, занимал весь промежуток между двумя окнами; по стенам висели турецкие ружья, нагайки, сабля, две ландкарты, какие-то анатомические рисунки, портрет Гуфеланда, [Гуфеланд Христофор (1762–1836) — немецкий врач, автор широко в свое время популярной книги «Искусство продления человеческой жизни».] вензель из волос в
черной рамке и диплом под стеклом; кожаный, кое-где продавленный и разорванный, диван помещался между двумя громадными шкафами из карельской березы;
на полках в беспорядке теснились книги, коробочки, птичьи чучелы, банки, пузырьки; в одном углу стояла сломанная электрическая машина.
Слева от Самгина одиноко сидел, читая письма, солидный человек с остатками курчавых волос
на блестящем черепе, с добродушным, мягким лицом; подняв глаза от листка
бумаги, он взглянул
на Марину, улыбнулся и пошевелил губами,
черные глаза его неподвижно остановились
на лице Марины.
Он ожидал увидеть глаза
черные, строгие или по крайней мере угрюмые, а при таких почти бесцветных глазах борода ротмистра казалась крашеной и как будто увеличивала благодушие его, опрощала все окружающее. За спиною ротмистра, выше головы его,
на черном треугольнике — бородатое, широкое лицо Александра Третьего, над узенькой, оклеенной обоями дверью — большая фотография лысого, усатого человека в орденах,
на столе, прижимая
бумаги Клима, — толстая книга Сенкевича «Огнем и мечом».
Когда Самгин пришел знакомиться с делами, его встретил франтовато одетый молодой человек, с длинными волосами и любезной улыбочкой
на смуглом лице. Прищурив
черные глаза, он сообщил, что патрон нездоров, не выйдет, затем, указав
на две стопы
бумаг в синих обложках с надписью «Дело», сказал...
Самгин внимательно наблюдал, сидя в углу
на кушетке и пережевывая хлеб с ветчиной. Он видел, что Макаров ведет себя, как хозяин в доме, взял с рояля свечу, зажег ее, спросил у Дуняши
бумаги и
чернил и ушел с нею. Алина, покашливая, глубоко вздыхала, как будто поднимала и не могла поднять какие-то тяжести. Поставив локти
на стол, опираясь скулами
на ладони, она спрашивала Судакова...
По чугунной лестнице, содрогавшейся от работы типографских машин в нижнем этаже, Самгин вошел в большую комнату; среди ее, за длинным столом, покрытым клеенкой, закапанной
чернилами, сидел Иван Дронов и, посвистывая, списывал что-то из записной книжки
на узкую полосу
бумаги.
Отчего же? Вероятно,
чернила засохли в чернильнице и
бумаги нет? Или, может быть, оттого, что в обломовском стиле часто сталкиваются который и что, или, наконец, Илья Ильич в грозном клике: теперь или никогда остановился
на последнем, заложил руки под голову — и напрасно будит его Захар.
Нет, у него чернильница полна
чернил,
на столе лежат письма,
бумага, даже гербовая, притом исписанная его рукой.
Зачем же все эти тетрадки,
на которые изведешь пропасть
бумаги, времени и
чернил? Зачем учебные книги? Зачем же, наконец, шесть-семь лет затворничества, все строгости, взыскания, сиденье и томленье над уроками, запрет бегать, шалить, веселиться, когда еще не все кончено?
Он умерил шаг, вдумываясь в ткань романа, в фабулу, в постановку характера Веры, в психологическую, еще пока закрытую задачу… в обстановку, в аксессуары; задумчиво сел и положил руки с локтями
на стол и
на них голову. Потом поцарапал сухим пером по
бумаге, лениво обмакнул его в
чернила и еще ленивее написал в новую строку, после слов «Глава I...
Мы пошли обратно к городу, по временам останавливаясь и любуясь яркой зеленью посевов и правильно изрезанными полями, засеянными рисом и хлопчатобумажными кустарниками, которые очень некрасивы без
бумаги: просто сухие,
черные прутья, какие остаются
на выжженном месте. Голоногие китайцы, стоя по колено в воде, вытаскивали пучки рисовых колосьев и пересаживали их
на другое место.
Когда же он понял, что и это невозможно, он огорчился и перестал интересоваться проектом, и только для того, чтобы угодить хозяину, продолжал улыбаться. Видя, что приказчик не понимает его, Нехлюдов отпустил его, а сам сел за изрезанный и залитый
чернилами стол и занялся изложением
на бумаге своего проекта.
Здесь были шкуры зверей, оленьи панты, медвежья желчь, собольи и беличьи меха, бумажные свечи, свертки с чаем, новые топоры, плотничьи и огородные инструменты, луки, настораживаемые
на зверей, охотничье копье, фитильное ружье, приспособления для носки
на спине грузов, одежда, посуда, еще не бывшая в употреблении, китайская синяя даба, белая и
черная материя, одеяла, новые улы, сухая трава для обуви, веревки и тулузы [Корзины, сплетенные из прутьев и оклеенные материей, похожей
на бумагу, но настолько прочной, что она не пропускает даже спирт.] с маслом.
«Это что за невидаль: „Вечера
на хуторе близ Диканьки“? Что это за „Вечера“? И швырнул в свет какой-то пасичник! Слава богу! еще мало ободрали гусей
на перья и извели тряпья
на бумагу! Еще мало народу, всякого звания и сброду, вымарало пальцы в
чернилах! Дернула же охота и пасичника потащиться вслед за другими! Право, печатной
бумаги развелось столько, что не придумаешь скоро, что бы такое завернуть в нее».
Собрав гарнолужских понятых, он с злорадным торжеством явился к Антонию, отобрал у него всю
бумагу, перья,
чернила и потребовал у «заведомого ябедника» подписку о «неимении оных принадлежностей и
на впредь будущие времена».
— А это что? — торжественно объявил Вася, указывая
на громадный
черный щит из картона,
на котором был вырезан вензель, подклеенный зеленою и красною
бумагой.
Про
черный день у Петра Елисеича было накоплено тысяч двенадцать, но они давали ему очень немного. Он не умел купить выгодных
бумаг, а чтобы продать свои
бумаги и купить новые — пришлось бы потерять очень много
на комиссионных расходах и
на разнице курса. Предложение Груздева пришлось ему по душе. Он доверялся ему вполне. Если что его и смущало, так это груздевские кабаки. Но ведь можно уговориться, чтобы он его деньги пустил в оборот по другим операциям, как та же хлебная торговля.
У мужиков
на полу лежали два войлока, по одной засаленной подушке в набойчатых наволочках, синий глиняный кувшин с водою, деревянная чашка, две ложки и мешочек с хлебом; у Андрея же Тихоновича в покое не было совсем ничего, кроме пузыречка с
чернилами, засохшего гусиного пера и трех или четырех четвертушек измаранной
бумаги.
Бумага,
чернила и перья скрывались
на полу в одном уголке, а Андрей Тихонович ночлеговал, сворачиваясь
на окне, без всякой подстилки и без всякого возглавия.
Лиза молча глядела
на вспыхивающую и берущуюся
черным пеплом
бумагу. В душе ее происходила ужасная мука. «Всех ты разогнала и растеряла», — шептало ей чувство, болезненно сжимавшее ее сердце.
Начальник губернии в это время сидел у своего стола и с мрачным выражением
на лице читал какую-то
бумагу. Перед ним стоял не то священник, не то монах, в
черной рясе, с худым и желто-черноватым лицом, с
черными, сверкающими глазами и с густыми, нависшими бровями.
Он сел писать. Она прибирала
на столе, поглядывая
на него, видела, как дрожит перо в его руке, покрывая
бумагу рядами
черных слов. Иногда кожа
на шее у него вздрагивала, он откидывал голову, закрыв глаза, у него дрожал подбородок. Это волновало ее.
В тишине — явственное жужжание колес, как шум воспаленной крови. Кого-то тронули за плечо — он вздрогнул, уронил сверток с
бумагами. И слева от меня — другой: читает в газете все одну и ту же, одну и ту же, одну и ту же строчку, и газета еле заметно дрожит. И я чувствую, как всюду — в колесах, руках, газетах, ресницах — пульс все чаще и, может быть, сегодня, когда я с I попаду туда, — будет 39, 40, 41 градус — отмеченные
на термометре
черной чертой…
— Но то, что Он сказал мне… Поймите же — это вот все равно, как если сейчас выдернуть из-под вас пол — и вы со всем, что вот тут
на столе — с
бумагой,
чернилами…
чернила выплеснутся — и все в кляксу…
Тогда Александр опрокидывался
на спинку стула и уносился мысленно в место злачно, в место покойно, где нет ни
бумаг, ни
чернил, ни странных лиц, ни вицмундиров, где царствуют спокойствие, нега и прохлада, где в изящно убранной зале благоухают цветы, раздаются звуки фортепиано, в клетке прыгает попугай, а в саду качают ветвями березы и кусты сирени. И царицей всего этого — она…
— Вот, ma tante, — сказал он, — доказательство, что дядюшка не всегда был такой рассудительный, насмешливый и положительный человек. И он ведал искренние излияния и передавал их не
на гербовой
бумаге, и притом особыми
чернилами. Четыре года таскал я этот лоскуток с собой и все ждал случая уличить дядюшку. Я было и забыл о нем, да вы же сами напомнили.
Кроме того, что, проведя пером вдоль лексикона и потом отодвинув его, оказалось, что вместо черты я сделал по
бумаге продолговатую лужу
чернил, — лексикон не хватал
на всю
бумагу, и черта загнулась по его мягкому углу.
Потом, не доверяя зеркальному отражению, они прибегали к графическому методу. Остро очиненным карандашом,
на глаз или при помощи медной чертежной линейки с транспортиром, они старательно вымеряли длину усов друг друга и вычерчивали ее
на бумаге. Чтобы было повиднее, Александров обводил свою карандашную линию
чернилами. За такими занятиями мирно и незаметно протекала лекция, и молодым людям никакого не было дела до идеала автора.
Держать в руках свое первое признанное сочинение, вышедшее
на прекрасной глянцевитой
бумаге, видеть свои слова напечатанными
черным, вечным, несмываемым шрифтом, ощущать могучий запах типографской краски… что может сравниться с этим удивительным впечатлением, кроме (конечно, в слабой степени) тех неописуемых блаженных чувств, которые испытывает после страшных болей впервые родившая молодая мать, когда со слабою прелестною улыбкой показывает мужу их младенца-первенца.
Вот он в сумасшедшем доме. А вот постригся в монахи. Но каждый день неуклонно посылает он Вере страстные письма. И там, где падают
на бумагу его слезы, там
чернила расплываются кляксами.
Дело происходило в распорядительной камере. Посредине комнаты стоял стол, покрытый зеленым сукном; в углу — другой стол поменьше, за которым, над кипой
бумаг, сидел секретарь, человек еще молодой, и тоже жалеючи глядел
на нас. Из-за стеклянной перегородки виднелась другая, более обширная комната, уставленная покрытыми
черной клеенкой столами, за которыми занималось с десяток молодых канцеляристов. Лампы коптели; воздух насыщен был острыми миазмами дешевого керосина.
Алей достал
бумаги (и не позволил мне купить ее
на мои деньги), перьев,
чернил и в каких-нибудь два месяца выучился превосходно писать.
Я сделал это и снова увидал ее
на том же месте, также с книгой в руках, но щека у нее была подвязана каким-то рыжим платком, глаз запух. Давая мне книгу в
черном переплете, закройщица невнятно промычала что-то. Я ушел с грустью, унося книгу, от которой пахло креозотом и анисовыми каплями. Книгу я спрятал
на чердак, завернув ее в чистую рубашку и
бумагу, боясь, чтобы хозяева не отняли, не испортили ее.
Пальцы дрожали, перо прыгало, и вдруг со лба упала
на бумагу капля пота. Писатель горестно ахнул:
чернила расплывались, от букв пошли во все стороны лапки. А перевернув страницу, он увидал, что фуксин прошёл сквозь
бумагу и слова «деяния же его» окружились синим пятном цвета тех опухолей, которые появлялись после праздников под глазами рабочих. Огорчённый, он решил не трогать эту тетрадку, спрятал её и сшил другую.
Дальше следовал перерыв, а продолжение написано
на новой
бумаге и новыми
чернилами.
Я любил, бывало, засматриваться
на такую
бумагу, как засмотрелся, едучи, и
на полосу заката, и вовсе не заметил, как она угасла и как пред остановившимся внезапно экипажем вытянулась
черная полоса каких-то городулек, испещренных огненными точками красного цвета, отражавшегося длинными и острыми стрелками
на темных лужах шоссе, по которым порывистый ветер гнал бесконечную рябь.
Но только что я обмакнул в
чернила перо, чтоб изобразить
на бумаге весенние волшебства, как Глумов словно отгадал мои намерения.
Околоточный сел за стол и начал что-то писать, полицейские стояли по бокам Лунёва; он посмотрел
на них и, тяжело вздохнув, опустил голову. Стало тихо, скрипело перо
на бумаге, за окнами ночь воздвигла непроницаемо
чёрные стены. У одного окна стоял Кирик и смотрел во тьму, вдруг он бросил револьвер в угол комнаты и сказал околоточному...
— Любуетесь Москвой? В эти часы для наблюдений место интересное! Ну где вы увидите таких? — и он указал по направлению кареты с лакеями. — Это, изволите ли видеть, крупная благотворительница, известная под кличкой «Обмакни». Она подписывает
бумаги гусиным пером и каждый раз передает перо своему секретарю, чтобы он обмакнул в
чернила, и каждый раз говорит ему: «Обмакни». Ну, вот она как-то и подписала по ошибке под деловой
бумагой вместо своей фамилии: «Обмакни». А вы, конечно,
на репетицию?
А тут вспомнил я, что наш цирк собирался
на весну в Казань, а потом в Нижний
на ярмарку, а Казани, после ареста, я боялся больше всего: допрашивавший меня жандарм с золотым пенсне, с
черными бровями опять вырос предо мной. Вещей в багаже осталось у меня не богато,
бумаг никаких. Имени моего в цирке не знали: Алексис да Алексис — и только. Поди ищи меня!
С трудом поворотив
на подушке тяжелую голову, Фома увидал маленького
черного человечка, он, сидя за столом, быстро царапал пером по
бумаге, одобрительно встряхивал круглой головой, вертел ею во все стороны, передергивал плечами и весь — всем своим маленьким телом, одетым лишь в подштанники и ночную рубаху, — неустанно двигался
на стуле, точно ему было горячо сидеть, а встать он не мог почему-то.
Обыкновенно он сидел среди комнаты за столом, положив
на него руки, разбрасывал по столу свои длинные пальцы и всё время тихонько двигал ими, щупая карандаши, перья,
бумагу;
на пальцах у него разноцветно сверкали какие-то камни, из-под
чёрной бороды выглядывала жёлтая большая медаль; он медленно ворочал короткой шеей, и бездонные, синие стёкла очков поочерёдно присасывались к лицам людей, смирно и молча сидевших у стен.
…Странно… Вот Тит получил листок
бумаги, и
на нем ряды
черных строчек… Где-то далеко, в захолустном городке Воронежской губернии, их выводила старушка, в старомодном чепце, портрет которой висит над кроватью Тита. Она запечатала письмо и послала
на почту. За тысячу верст оттуда наш верзила почтальон доставляет его Титу… И
на листке сохранилась улыбка старушки. Тит раскрывает листок, и лицо его светится ответной улыбкой.
На широкой кушетке, подобрав под себя ноги и вертя в руках новую французскую брошюру, расположилась хозяйка; у окна за пяльцами сидели: с одной стороны дочь Дарьи Михайловны, а с другой m-lle Boncourt [м-ль Бонкур (фр.).] — гувернантка, старая и сухая дева лет шестидесяти, с накладкой
черных волос под разноцветным чепцом и хлопчатой
бумагой в ушах; в углу, возле двери, поместился Басистов и читал газету, подле него Петя и Ваня играли в шашки, а прислонясь к печке и заложив руки за спину, стоял господин небольшого роста, взъерошенный и седой, с смуглым лицом и беглыми
черными глазками — некто Африкан Семеныч Пигасов.
Как теперь гляжу
на его добродушное и приветливое лицо,
на его правую руку, подвязанную
черной широкой лентой, потому что кисть руки была оторвана взрывом пушки и вместо нее привязывалась к руке
черная перчатка, набитая хлопчатой
бумагой; впрочем, он очень четко и хорошо писал левою рукою.
Во мгновение ока я уже был одет в форменный сюртук с эполетами, с белой фуражкой с
черным околышем
на голове и, захвативши штабную
бумагу, побежал к поручику Быльчинскому. Принявши его радушное поздравление с производством, я признался в совершенном неведении служебной карьеры и просил совета насчет того, что отвечать.
Заметивши, что желудок начинал пучиться, вставал из-за стола, вынимал баночку с
чернилами и переписывал
бумаги, принесенные
на дом.
На этом столе лежали грудой книги, планы,
бумаги, стоял отличный микроскоп, рядом с ним, в оловянной чашке с водой, копошилось и плавало что-то
черное: мышь не мышь, таракан не таракан; окурки, рассыпанный табак, пустые гильзы и вата дополняли эту картину.
Другое он говорил:"к чему служить в какой бы то ни было службе? Мало ли в России этих баранов-мужиков? Ну, пусть несут свои головы
на смерть, пусть роются в
бумагах и обливаются
чернилами. Но наследникам богатых имений это предосудительно! Как ставить себя
на одной доске с простолюдином, с ничтожным от бедности дворянином? Ему предстоят высшие чины, значительные должности. Несведущ будет в делах? возьми бедного, знающего все, плати ему деньги, а сам получай награды без всякого беспокойства".